Оккупационный социализм
В России, восточной Германии, Венгрии,
Польше и прочих таких странах, социалистический строй в его разных оттенках и
вариантах, возник на основе заранее спланированной теории. В британской зоне
Германии он родился, так сказать, случайно, непредусмотренно, можно сказать,
неожиданно и даже незаметно. Тот стой, который нынче существует в этой зоне,
никто, кажется, не называл социалистическим строем. Нигде не было сказано о
законодательном введении социализма. Никто здесь, кажется, даже и не
подозревает, что он имеет счастье жить при практически социалистическом строе,
лишенным только одного: своей “идеологической надстройки”.
Напомню основное требование всякого
социализма: обобществление средств производства. То-есть — ликвидации частной
собственности на средства производства. Или — еще иначе — ликвидация частной
инициативы. Ибо, если ваши средства производства и будут оставлены, как ваша
частная собственность, а распоряжаться этими средствами вы права не получите, то
ваша частная собственность останется только теоретической. Частная собственность
без права распоряжаться ею — перестает быть частной собственностью. Она уже при
Гитлере таяла незаметно и неуклонно. Немцы понимали это как временное явление,
обусловленное войной. Когда война рухнула, то предприниматели, помещики,
домовладельцы, ремесленники и прочие, с которыми мне приходилось разговаривать,
были опьянены предвкушением своих будуших — демократических — хозяйственных
свобод. Им всем, даже и настроенным в пользу Гитлера и его режима, — бюрократ
все таки надоел до чертовой матери. Теперь — союзники автоматически вышибли его
вон. Конечно, союзники будут грабить нас, немцев, как липку. Конечно, — опять
будут репарации, контрибуции, реквизиции и все такое. Но мы, немцы, работать
любим и работать умеем! Мы все это отстроим в три-пять
лет. Кое-кто пограмотнее приводил даже и русскую
поговорку о том, что немец обезьяну выдумал. Они, немцы, уж выдумают! Они из
кожи вылезут вон, но на ноги они станут. Помещики, домовладельцы, инженеры,
ремесленники, фабриканты — все они горели всяким частнопредпринимательским
энтузиазмом. Теперь — все они потухли.
После очень короткого и бурного периода
мечтаний о свободной инициативе, пришли оккупационные власти и сказали:
подождите. В объятия оккупационных властей сразу хлынул деклассированный и
безработный элемент старой национал-социалистической бюрократии, новой просто
социалистической, демобилизованных военных, разоренных торговцев, безработных
приказчиков и всякого такого неприкаянного люда. В течение нескольких месяцев
был сколочен аппарат власти, который никому работать не дал.
Оккупационная власть есть, конечно, власть
бюрократии, — военной или штатской — это более или менее безразлично. Та
бюрократия, которая пришла с победоносными армиями союзников, не имела никакого
понятия ни о каком хозяйстве, о немецком в частности и в особенности. Она, кроме
того, не имела никакого понятия, что именно надлежит ей делать. Взрывать ли
заводы искусственного удобрения, и потом кормить немцев за свой собственный
счет? Или предоставить заводам работать, а немцам — есть собственный хлеб?
Следует ли топить германский рыбачий флот — и потом ввозить рыбу из Шотландии и
Норвегии? Или предоставить немцам возможность есть свои собственные уловы?
Вопросов такого типа были тысячи. Ответов на них нет и до сих пор.
Немцы любят и умеют работать. Кроме того,
немцы любят порядок и закон. Они дисциплинированы и законопослушны. Сейчас, надо
полагать, всякое уважение ко всякому закону выветрилось на десятки лет. Но в
момент Цузамменбруха мне пришлось наблюдать сценку, которая, вероятно, ни в
какой иной стране немыслима.
Маленький городок покинут немецкими частями и
его обстреливает союзная артиллерия — на всякий случай. Отступившая немецкая
артиллерия обстреливает тот же городок, предполагая, что союзники уже там.
Городок горит. Снаряды рвутся. Крестьяне и крестьянки, на велосипедах и тележках
везут подлежащее сдаче молоко в местную маслобойню. Власти, которая издала этот
приказ — уже нет. Но порядок все-таки должен быть. В первые месяцы оккупации,
какой-то преисполненный инициативы дядя, приказал рубить плодовые сады: земля,
де, будет нужна для картошки. Немцы рубили сады — не все немцы и не все сады, но
все-таки рубили. По совершенно таким же соображениям немцы — добросовестно и
тщательно — жгли все на путях своего отступления: во Франции, и в России, но
также и в Германии: приказ есть приказ. А тот, кто приказывает, должен уж знать
свое ремесло. Теперь с этой психологией, кажется, покончено. И на довольно
долгое время.
Итак: опорной точкой оккупационного социализма
в британской зоне явились не социалисты, а бюрократы. И не свои, а
оккупационные. Они пришли из канадских лесов, из лондонских контор, из
новозеландских ферм, и они ни о чем в хозяйственной жизни Германии не имели
никакого представления. Но вчерашний клерк из Сити или овчарь
из Квинсленда — стали капитанами или даже
полковниками, они получили власть казнить или миловать, разрешать или запрещать,
взрывать или строить. Около них сейчас же создалась прослойка переводчиков и
посредников, которые были заинтересованы только в двух вещах: в пайке и во
взятке. Вокруг этого центра с истинно молниеносной быстротой выросли всякие
управления, советы, бюро, канцелярии и прочее. Все они конвульсивно стали
планировать: это было единственное, что им оставалось делать. Приблизительно
через полгода после начала оккупации жизнь была спланирована до дна. Работать не
стало никакой возможности.
Те конкретные примеры, которые я собираюсь
привести — будут, конечно, мелкими примерами. Дело, однако, заключается в том,
что хозяйственная жизнь страны — всякой страны — определяется не героическими
подвигами, не стахановскими достижениями, не пятилетними или четырехлетними
планами и не декламацией об этих планах — она определяется миллиардами маленьких
усилий сотен миллионов маленьких людей. Эта жизнь, как это отметила даже и
философия — разнообразна до крайности. Любой человек из сотен миллионов,
подчиненных плану и бюрократии — может привести другие десятки других примеров.
Это будут тоже мелкие примеры. Но, помноженные на десять, на сто, на триста
миллионов — эти мелкие примеры вырастают в хозяйственную катастрофу — вот вроде
той, какую хронически переживает СССР, или той, которую сейчас переживает
Германия.
Можно, конечно, сказать: хозяйственная
катастрофа Германии выросла из ее военной катастрофы. Для СССР отпадает и это
соображение. Здесь, в СССР, хозяйственный развал непосредственно и прямо связан
с той бюрократической диктатурой, которая в СССР называется диктатурой партии. В
оккупационных зонах никакой партийной диктатуры нет — есть просто
бюрократическая. И какие бы оправдания ни приводить ее жизни и деятельности —
остается вне всякого сомнения один и решающий факт: в течение почти трех лет
этой диктатуры германское хозяйство, вместо какого бы то ни было подъема,
неизменно катится вниз. Какую-то часть этого падения мы имеем право переложить
на плечи международного положения и прочих стихийных причин. Но совершенно ясно:
если над каждыми тремя трудящимися сидит по одному бюрократу, то трудиться
нельзя.
Недавно в немецкой газете “Ди Вельт” появилась
очень маленькая и очень серьезно средактированная заметка под заголовком “Давид
и Голиаф”. В заметке было сказано: в Миндене сидит центральное управление почты
и телеграфа и центральное управление хозяйства. В почтовом управлении работает
11 (одиннадцать!) человек, в хозяйственном — 2700 (две тысячи семьсот!). И
потому почта работает, а хозяйство разваливается.
Лично я не занимаюсь решительно никакой
хозяйственной деятельностью и поэтому две тысячи семьсот бюрократов в Минделе
сидят на моей шее не непосредственно. Они сидят на других шеях. Я — иностранец,
Ди-Пи, и писатель: я живу, главным образом, за счет КАРЕ пакетов из заграницы и
от немецких хозяйственных забот я более или менее изолирован. Но я никак не могу
быть изолированным от бюрократического воздействия
тех органов, которые призваны стоять на страже
директив, изданных двумя с половиной миллионами бюрократов двух оккупационных
зон...
Я — по своим делам — отправляюсь в Гамбург. В
Гамбурге я стою на улице у остановки трамвая № 22 на Штайндамм. Против этой
остановки, на тротуаре, есть действительно “черная биржа”. Там можно купить
одну-две папиросы, камушек для зажигалки, лезвие для бритья и прочие такие
товарные массы — ценность сделок по ценам мирного времени не превышает десятка
пфеннингов для каждого отдельного случая. Это — торговая организация голода и
плана.
Под облаву на этой черной бирже я попал два
раза. Но в первый раз мой советской практикой наметанный глаз заметил что-то
неладное: грузовики с полицией как-то очень уж невинно проезжавшие мимо. За годы
социалистических режимов я привык не любить никакой полиции — я почти
рефлективно, под самым носом проходившего трамвая, ринулся на другую сторону
улицы. Шагах в трех за мной замкнулся железный круг полицейской облавы.
Проявлять дальнейшее любопытство я не стал. Через некоторое время на том же
самом месте я как-то зазевался. Меня, в числе еще нескольких сотен живого
двуногого улова поволокли в полицию. Там меня и прочих обыскали. Там и у меня и
у всех прочих нашли папиросы: даже и в плановой стране люди
все-таки что-то курят. Но я, умудренный советским
опытом, постоянно таскаю с собою около полуфунта всяких документов,
удостоверений, бумажек и черт его знает, чего еще. В их числе я откопал
квитанцию о получении мною посылки из САСШ — и еще таможенную отметку об уплате
пошлины за папиросы. Я торжествующе предъявил эти бумажки. Они были довольно
стары. Не было никакого основания предполагать, что папиросы, найденные у меня в
кармане, были именно теми, которые значились в квитанции. Они и не были. Но меня
все-таки выпустили. Остальные несколько сот человек остались торчать в полиции.
Я опоздал на поезд и потерял целый день. Я не
знаю, куда опоздали и сколько времени потеряли мои сотоварищи по частной
инициативе. Потом в гамбургской газете я прочитал сообщение об облаве и о том,
что ею было обнаружено несколько сот папирос — кажется, около пятисот. Закон,
так сказать, восторжествовал: преступные папиросы, как выражаются немцы были “sichergestellt”.
Ничего не было сказано о пропаже моего рабочего дня и еще сотен
двух или пяти других рабочих дней. И никто не
занялся подсчетом народно-хозяйственных результатов этой плановой акции: пятьсот
папирос, общей стоимостью около двадцати марок, были, конечно, выкурены самими
полицейскими, а сумма рабочего времени общей стоимостью марок тысячи в две не
пошла в пользу даже и полиции.
Я оставляю вовсе без рассмотрения вопрос о
человеческих нервах и о человеческом достоинстве: факторы этого рода никаким
планом не учитываются. Не учитывается и тот занятный факт, что если один отряд
всеобщей бюрократии устаивает облаву, то в нее попадают и представители других
отрядов. И если третий отряд организует голод в стране, то от голода не совсем
может уйти и вся бюрократия, взятая в целом. Но все это очень мало меняет
положение вещей.
Обыски и облавы одно время стали чем-то вроде
спортивного промысла или промыслового спорта, — как уженье рыбы: и интересно и
питательно. Устраивались облавы на вокзалах — и люди опаздывали к поездам.
Устраивались заставы на местах — и целые заводы простаивали,
пока рабочих обыскивала полиция. В газетах
появлялись торжествующие заметки о зихергештельте сотен папирос, десятков кило
мяса и прочего в таком же роде. Я газеты читаю очень внимательно —
профессионально. Я ни разу не читал сообщений о зихергештеллунге сотен тысяч
папирос. По самым скромным моим подсчетам один только Гамбург должен выкуривать
в день не меньше двух, а то и пяти миллионов “черных папирос”. Они не могут быть
конфискованы, ибо люди, которые торгуют сотнями тысяч папирос — имеют всякие
документы на всякую папиросу.
Бюрократ должен что-то запрещать — это его
основная функция. Два с половиной миллиона бюрократов обязаны выдумать хотя бы
несколько тысяч запретов — это их профессия. Верстах в десяти от нас — по левому
берегу Нижней Эльбы расположены крестьянские плодовые хозяйства: это район
садов. Урожаи этих садов всегда убирались пришлой рабочей силой и всегда эта
сила оплачивалась более или менее натурой. Мы, как и все население зоны,
страдали от нехватки витаминов. Мы проектировали двинуться всей семьей на уборку
урожая яблок, слив и груш. Но в целях борьбы с той же черной торговлей был издан
декрет, запрещающий въезд и даже проезд через этот район всем “посторонним
лицам”. Крестьяне подняли протест — их никто не слушал. Протестовало и
духовенство — никто не слушал и его. Осень была жаркая и сухая, и во влажных
районах низовья Эльбы был рекордный урожай фруктов. Собирать их было некому.
Урожай на три четверти погиб.
Крестьянка, в доме которой мы жили эти годы
(1945-48), является теоретической собственницей своего дома и своего участка.
Практически она уже давно ничем распорядиться не может: над каждой отраслью ее
сложного хозяйства выстроена вавилонская башня бюрократии. Одна башня над
полевым хозяйством, другая — над свиньями, третья — над горючим для дизеля,
четвертая — над сельскохозяйственными машинами, пятая — над постройками и даже
пруд, в котором выужены еще не все карпы — подвержен какой-то особой
ихтиологической дивизии двухмиллионной армии чиновников, плановиков и
контролеров.
В результате предшествующих исторических
событий — над нашими комнатами стала протекать крыша. Хозяйка приняла меры:
подала заявление о разрешении эту крышу починить. Крыша — камышовая, пруд —
свой. На своем пруду растет собственный камыш. Но — крыша подчинена строительной
инспекции, пруд — ихтиологической, камыш — я уж не знаю, какой. Мы в дождливые
дни и ночи стали подставлять под протекающие места всю нашу наличную посуду.
Хозяйка слала куда-то просьбы разрешить ремонт. Потом посуды стало не хватать и
потолок стал размываться. Я пригласил хозяйку на военный совет и поделился с ней
моим советским опытом: то же самое делается и у нас, в СССР... Стратегический
план был выработан. Были приглашены рабочие, которые безо всякой волокиты
нарезали камыш на пруду и починили крышу. Против возможного наскока бюрократии
были выдвинуты два стратегических заслона: фунт настоящего кофе с моей стороны и
какое-то количество свинины со стороны хозяйки. Свинина была извлечена из
санитарного протокола, удостоверяющего неизлечимое заболевание свиньи моей
хозяйки и необходимость вынужденного забоя (Нотшляхтен).
Мой добрый приятель — русский немец из
Балтики, инженер и слегка энтузиаст, решил помочь жилищному голоду и заняться
фабрикацией цементно-соломенных строительных плит. От одиннадцати заведений он
получил одиннадацать разрешений, лицензий, нарядов и прочего. Он продал какие-то
фамильные ценности, несколько месяцев ездил по обеим зонам — подбирая старые
машины и все такое, свез их, отремонтировал, отстроил какое-то помещение и даже
нанял рабочих — 27 человек. И когда все эти геркулесовские подвиги были
завершены, то в какой-то из одиннадцати инстанций какой-то бюрократ то ли
куда-то перевелся, то ли как-то проворовался, а новый в чем-то отказал, —
кажется в топливе. Оставшиеся десять бумажек никуда не годятся без
аннулированной одиннадцатой. Так работают две тысячи семьсот человек из
центрального хозяйственного управления в Миндене. Так работают и остальные два с
половиной миллиона.
Моя семья и я — Ди-Пи. Мы приписаны к лагерю в
Хайденау, где в идиотских условиях, в бараках и в бочках, как Диогены — живут
около трех тысяч человек. Я жил в советском концентрационном лагере: там не было
хуже, я не хочу клеветать даже и на советские концентрационные лагеря. Мне могут
возразить, что в лагерях Ди-Пи расстрелов нет. Это верно. Но из лагерей Ди-Пи
есть выдачи на расстрел. Так что в общем получается одно и то же.
Каким-то из бюрократических отрядов
трехмиллионной плановой армии (к двум с половиной немецких нужно прибавить еще и
оккупационные отряды) был издан приказ, повелевающий всем Ди-Пи жить обязательно
в лагерях. Это был идиотский приказ: люди, которые жили вне лагерей, чем-то
занимались, работали на фермах или на заводах, сапожничали, или плотничали, но
чем-то все-таки занимались. Три тысячи человек, согнанные в один лагерь у одной
деревни, понятно, ничем заниматься не могут: работать им негде. Но — приказ есть
приказ. Лично я — получил от военного управления разрешение жить на частной
квартире. И у меня, и у военного управления были для этого достаточные данные.
Летом 1947 года над нашим лагерем возникло
новое, свеже импортированное из Англии начальство — некий м-р Левин. М-р Левин
потребовал, чтобы мы в трехдневный срок перебрались в лагерь Хайденау. Мой сын
поехал к м-ру Левину и предъявил ему разрешение военного управления. М-р Левин
сказал, что оно устарело. Я потерял рабочий день, поехал в Винзен и получил
новое. М-р Левин сказал, что оно не годится: Хайденау, которым командует м-р
Левин, расположено в другом административном участке, чем Аппельбек, в котором
живем мы. В другой административный участок я не поехал. Я потерял еще два
рабочих дня, и привел м-ра Левина к некоему молчанию. Этим молчанием м-р Левин
остался недоволен.
Мне нужно было поехать в Мюнхен. Для поездки
мне нужно было разрешение м-ра Левина и пропуск от УНРР-ы. Я — писатель. Мои
книги изданы на 17 языках — в том числе и на английском в Лондоне и в Нью-Йорке.
У меня на руках отзывы английской и американской прессы. Мне — 57 лет и я говорю
на трех иностранных языках. М-р Левин на своей родине был, вероятно, писцом на
задворках какой-нибудь конторы, ему лет тридцать и ни на одном языке, кроме
английского, он не говорит ни слова. М-р Левин заявляет мне, что он разрешения
мне не даст: “нечего вам ездить, можете сидеть дома”. Если бы в нормальных
условиях я дал бы м-ру Левину по физиономии, я отсидел бы неделю или заплатил бы
икс фунтов штрафа и считал бы, что за такое удовольствие заплатить стоит. Но
если бы я прибег к такому способу защиты моей свободы передвижения здесь, то я и
моя семья были бы лишены прав Ди-Пи — следовательно
возможности выезда из-под власти м-ров Левиных и — в некоторой перспективе — мы
рисковали бы тем, что товарищи м-ра Левина, бюрократы СССР большевики, изорвут
нас или повесят. Я, следовательно, вооружаюсь подложными документами и еду, куда
мне надо.
У сына родилась дочь. Лагерь выдает на нее
паек. Администрация лагеря требует, чтобы ребенка показывали ей раз в неделю:
жив еще или помер. От нас до лагеря 15 километров проселочной дороги. Авто,
понятно, у нас нет. Возить новорожденного ребенка на вело, или на чем попало
никакой возможности нет. Сын арендует на час-полтора соответственного ребенка в
одном из немецких семейств в Хайденау и демонстрирует его любвеобильной
администрации: вот, видите, жива.
3 августа 1947 года в лагере была произведена
облава. По данным, опубликованным в местной прессе, при облаве было
конфисковано: 87 велосипедов, 153 пачки папирос и 36 плиток шоколаду — это на
три тысячи человек Ди-Пи. В прессе лагерь был назван “местом ужаса”, из которого
“иностранцы” терроризируют все окрестное немецкое население. При облаве были
найдены и орудия террора: один револьвер и к нему шесть патронов. Это —
официальная сторона облавы. Неофициальная заключается в том, что ночью лагерь
был окружен танками и прочим — против одного револьвера и шести патронов, все
было перерыто вверх ногами, женщины плакали, дети пищали и немецкая полиция
засовывала конфискованный шоколад в свои собственные карманы. После обыска в
лагере английская полиция обыскала немецкую и выудила указанные в прессе
папиросы. Английскую полицию, по понятным соображениям, не обыскивал никто.
Все это, конечно, мелочи: потопленные рыбачьи
суда, срубленные сады, погибшие урожаи, пропуски, облавы, разрешения, лицензии,
наряды и прочее. Эти мелочи сидят за утренним завтраком каждого жителя плановой
страны, сидят у каждого обеда и ужина, иногда заглядывают и ночью. Это есть
социализм, ибо это есть бесправие.
Если вас лишают права распоряжаться вашей
собственностью, то должен быть аппарат, который ею будет распоряжаться вместо
вас и который будет вас карать за неисполнение его распоряжений. Это, я бы
сказал, есть абсолютная неизбежность. Немецкий философ Фихте, один из творцов
современного социализма и национализма, так и проектировал: систему всеобщего и
всеохватывающего шпионажа в его будущей социалистической стране. Дальше я
приведу его просвещенный совет текстуально. Но во времена Фихте философия
интересовалась только разделом наличных земель, плугов, жен и прочего. В наши
времена она заинтересовалась еще и производством. Фихте мечтал только о бытовом
шпионаже. Хозяйственный план предполагает еще и производственный шпионаж. Все
это, вместе взятое, вызывает рождение великого моллюска, который присасывается
ко всякой трудящейся массе миллионами своих присосков, сосет кровь и не дает
двигаться. В нормально социалистических странах этот моллюск рождается по
предварительному плану философии. Здесь, в зонах, он родился случайно: сначала
появилась бюрократия и потом возник социализм. Но из какого бы конца он не
родился, результаты его — в “отсталой” России и в культурной Германии и в
демократических странах — решительно одни и те же: бесправие и голод. И над
бесправием и голодом вывеска новых планов, которые послезавтра накормят голодных
и дадут права рабам.