М.О. Меньшиков "Из Писем к ближним"

ГНЕВ ГОСПОДЕН

25 января 1914 г.

Как мы готовились к великой войне 1904 года? Сегодня исполняется десять лет с момента «лихой» (по убеждению всего света) атаки японцев на наш дремавший на порт-артурском рейде флот, с момента начала той ужасной эпопеи, и которой России выпала столь невыразимо грустная роль. Больно, тяжко-больно вспоминать те дни, но что вы поделаете с памятью? Сколько ни отгоняйте неотвязчивые думы, они лезут в голову и терзают сердце... Кладите вашу голову под крыло, как страус, под подушку, под одеяло, никуда нельзя деться от стыда и раскаяния, от бесплодных мук и угрызений, — и это, я думаю, удел всей сколько-нибудь благородно мыслящей России.

На нас, так называемое «образованное общество», раздаются бесчисленные нарекания, часто очень справедливые: и мечтательны-то мы, и бездеятельны, и плохо несем долг свой — одушевлять народ и облагораживать правящий класс. Все это, может быть, и так, — мы во многом повинны, но зато мы же несем на себе и гнев Божий, как ни одно сословие в стране. Простонародье уже не помнит о прошлой войне многого, самого тяжкого и постыдного, ибо оно очень многого и тогда не знало и, может быть, никогда не узнает. У простонародья осталась общая стихийная тупая боль: «нас побили», осталось стихийно-государственное оскорбление, недоумевающее и удивленное. Как же это так случилось? С незапамятных времен все побеждали мы, и это пошло в привычку, в гордое самосознание, в царственное чувство, составляющее душу великого народа, — и сознание непобедимости. Непобедимость ведь и есть независимость, и иного определения народному великодержавию нет. Как же это так случилось, что солдаты наши распевали целое столетие —

Наша матушка Россия всему свету
голова!

— и вдруг какие-то неведомые японцы, говорят, будто бы даже макаки, а не люди, — расколотили чуть не десять раз подряд нашу могучую армию, взяли крепость, истребили флот, забрали в плен десятки тысяч русских и целые эскадры, наконец, выгнали нас из Маньчжурии и отобрали половину Сахалина? Простонародье знает эти общие итоги войны, а почти миллионная армия, вернувшаяся с войны с сотней тысяч убитых и изувеченных, внесла в народ живое и, так сказать, шкурное самочувствие войны. Как стихийное, оно мне кажется все же легче, чем понимание войны, основанное на ее многостороннем анализе. Все мы, образованная публика, — хотели бы или не хотели того, — целые годы изучали войну, жадно вбирая в себя все крупные и мелкие эпизоды ее, все освещаемые всемирной печатью тайны ее, — и в исторической, и в дипломатической, и в военной подготовке. В наш кристально прозрачный век, когда государственные тайны, сегодня напечатанные в Петербурге, завтра делаются какими-то путями известными в Берлине,— разве можно скрыть механику столь огромного дела, как война? Два миллиона живых существ 11/2 года были втянуты в столь глубоко запоминающуюся драму, как борьба не на жизнь, а на смерть. Кроме этих двух миллионов свидетелей, и победители, и побежденные офицеры и генералы приобрели на войне ничем неудержимую потребность бесконечно говорить о войне, — победители — чтобы хвастаться и восхвалять свой подвиг, побежденные — чтобы оправдываться и облегчить хоть немного могильную плиту позора, сразу на них надавившую. Весь этот крик и вопль, все эти стоны побежденных и хохот победителей затяжной бурей вторгались не в просто народное, а в наше образованное сознание, и нас именно измучивали больше, чем кого-либо. Конечно, и в правящем классе, среди так называемой бюрократии, есть глубоко впечатлительные и просвещенные люди, остро страдающие за родину. Такие входят в наш образованный слой и от него не отделимы. Но, в общем, бюрократия, как класс служебный, мне кажется, перенесла войну гораздо легче, чем интеллигенция. Разрозненное по бесчисленному множеству ведомств, департаментов, канцелярий, чиновничество вдохновлено не столько гражданским, сколько корпоративным духом, и пока у них в департаменте нет катастрофы, им, естественно, представляется, что и с отечеством ничего особенного не случилось. Тяжелее всех война прошла по сознанию не служащих образованных обывателей, в которых все еще держится, благодаря некоторой независимости и осведомленности, непогасающий дух гражданский. В случае победоносной войны никто не был бы более счастлив, как мы, и зато именно на нас особенно сокрушительно легла тяжесть народного бесславия...

Как мы готовились к войне, сбросившей нас с мировой высоты на степень державы, с которою более не церемонятся? Японцы, сколько известно, готовились к войне целое десятилетие, с величайшим напряжением отстраивая флот и подготовляя армию втрое большую, чем у нас в Петербурге ожидали. У нас же как раз именно это десятилетие (1893—1903 гг.) всего ревностнее готовились к введению казенной винной монополии. Талантливейший из наших министров и почти диктатор той эпохи, владевший талисманом, звон которого всего убедительнее для многих, — С. Ю. Витте, — поражал широким размахом своих реформ. Некоторые из них были необходимы, но ни одна не выдавалась такою грандиозностью, как питейная реформа. У голодавшего государства нашлись сотни миллионов рублей для отстройки огромных складов, заводов, управлений, лавок, нашлись десятки миллионов рублей для крупных окладов, путем которых люди с университетским образованием привлекались даже к такой скромной службе, как оклейка бутылок бандеролями и закупорка их: сургучом. По мелочам, господа, судите о величии идеи, вдохновлявшей тогда нашу государственность...

Вот что мне пишет один знакомый, которому много приходится разъезжать по России по делам службы, человек, в высшей степени достойный уважения:

«Жаль, что гр. С. Ю. Витте теперь не заглянет внутрь России, он увидал бы плоды своих трудов... Ведь эти «форты», — казенные склады вина, разбросанные по всей Империи, не могли бы не броситься ему в глаза. Пейзаж обыкновенно такой: если это на юге России— местечко с белыми стенами одноэтажных домиков, убогая церковь, разваливающиеся заборы и сараи. А в центре местечка, близ базарной площади, красный, величественный «форт», прекрасно построенный на цементе. Высокий, аршин в пять высоты, забор закрывает грандиозные сараи. Рядом казенная винная лавка и масса валяющихся пробок. А в нескольких шагах— тела перепившихся обывателей местечка... Всюду одна и та же картина, — и в Малой Руси, и в Белой, и в Великой, и что еще ужаснее — на Дону, где за 1912 юбилейный год пропито 22 миллиона рублей»...

Пьяная Кастилия

Когда я прочел это письмо об «алкогольных фортах», гордо поднимающихся теперь над святою Русью, я почему-то вспомнил о Кастилии, благородной стране, получившей свое имя от множества рыцарских замков. Я вспомнил о каменных башнях и стенах, развалины которых доселе вы встречаете по всей Европе и отчасти в Азии. Я вспомнил о двух тысячах хлебных элеваторов, возвышающихся среди возделанных пустынь Канады. Я вспомнил о древних русских монастырях, соборах и храмах, которые ведь тоже были чем-то вроде кастильских замков. Как испанские рыцари постройкою каменных фортов постепенно оттесняли Мавров и освобождали свое отечество от арабского завоевания, так православные храмы с сияющими главами и благовестом с вершины башен постепенно завоевывали языческую Россию для христианской цивилизации. Они постепенно вводили гуманную культуру духа, потребность мира и благоволения, без которых невозможен труд и накопление материальных средств. Окиньте взором вашим всю человеческую историю, — вы увидите, что всякая эпоха характеризуется своими «фортами», воздвигаемыми на диком приволье природы. Наши древние города, т.е. огороженные валами и тыном центры власти и торговли, — они были теми же замками, акрополями, капитолиями, которые с незапамятных веков даровитые расы строили как опорные пункты государственности и культуры. Это были — смотря по степени богатства — земляные, деревянные или каменные узлы, в которых завязывалась ткань живого общества и где она, так сказать, пришивалась к территории. Величайшая из анархии, записанных в истории, — «великое переселение народов» — была укрощена именно средневековыми феодальными замками, и именно на них, как на неподвижном скелете, наросло тело мирной гражданственности, — с промышленностью и торговлей, с науками и искусствами. Великие готические соборы и вот эти рыцарские замки недаром до сих пор волнуют каждую поэтическую душу: это в самом деле священные, достойные поклонения остатки культурной организации человечества. Осмеивайте аристократию и жреческий класс сколько вам угодно, но пока эти классы были истинные, не подмешанные, не поддельные, — они не назывались только, а и были благороднейшими из всех. Все, что возвышает нас над уровнем полуживотного варварства, все, что позволяет нам гордиться человечностью, ради которой стоит жить, — все это, уверяю вас, пошло от алтарей и тронов, хотя бы от скромных деревенских алтарей и баронских владетельных тронов. Если вы скажете, что с повреждением аристократии и церкви именно из тех же классов пошла всякая порча народная, всякий соблазн, всякое повреждение нравов и порабощение, — то я спорить против этого не буду; очень может быть, что это так, но я говорю не о фальшивых алтарях и не о фальшивых замках, а о том периоде, когда они были надлежащими.

Наше время имеет свои святыни и свои твердыни. Если хоть на секунду отрешиться от сковывающего старые общества лицемерия и спросить: какое мы чтим божество? Какую власть? То культурнейшие страны обязаны ответить: божество наше — знание, уважаемая власть — капитал. Вымирающие приверженцы старых культов свою любовь к ним выдают за веру. Они молятся еще Илье Пророку, но по части электричества верят Фарадею. Верят уже только в то, что способны узнать и проверить. Безропотно признают лишь ту стихийную власть, что слагается — как капитал — накоплением бесспорной силы. Сообразно с изменением веры и чести (в дурную или хорошую сторону — вопрос особый) изменились и общественные храмы и замки. В Америке, если вы в любом селении видите большое и красивое здание, — можете быть уверены, что это школа. И не только в Америке, а даже в Петербурге, на Невском, если вы увидите великолепный частный дом, то можете пари держать, что это банк. Наиболее грандиозные сооружения на окраине городов — это фабрики и вокзалы, — а если над горизонтом подымется исполинский силуэт, напоминающий вавилонскую башню, то это, наверное, элеватор.

Вот форты современной, не слишком благочестивой, но и не слишком уж поганой цивилизации. Я лично всей душой и сердцем поклоняюсь неведомому Высшему существу, но именно как человек поколения, у которого любовь подменила веру. Для меня готические храмы и замки, сознаюсь, милее политехникумов и фабрик, — но все же я не отрицаю (не осмеливаюсь отрицать) — ни политехникумов, ни фабрик, как это делал неукротимый Лев Толстой. Не чувствуя в себе страстной гордости этого несколько анархического ума, я полагаю, что человеческий род нащупывает свою дорогу и нечаянно отыскивает выходы. И школа, если бы поставить ее на должную высоту, необыкновенно много включает в себе религиозного. И такие учреждения, как фабрики, организующие труд народный, весьма почтенны, если основаны не на хищнических началах. И самая сомнительная из твердынь — банки в руках честных людей способны оказывать серьезнейшие культурные услуги. Ведь какое бы вы ни придумали широкое техническое предприятие — новую сеть железных дорог, тоннель, орошение, рудники и т.п., — прежде всего нужно финансировать их, добыть откуда-то силу, приводящую труд в движение. Стало быть, даже такие форты современной цивилизации, как банки, при отсутствии мошенничества в них примиряют с собой. Но что вы скажете о «лучшем создании человеческого рода» — об алкогольных фортах? Даже в честнейших руках и при условии химически чистого продукта какова окончательная цель этих великолепных сооружений, осеняющих теперь территорию старой «Святой Руси»?

С глубокой благодарностью прочел я о поправке князя Д. П. Голицына-Муравлина, внесенной им от имени 33 членов Гос. Совета и принятой этою законодательной палатой. Названной поправкой воспрещена продажа крепких напитков в буфетах правительственных учреждений и присутственных мест, общественных садов и гуляний, театров, концертов, катков, выставок и т.п. Облагорожению русского общества этим положено прочное начало. Горжусь тем, что инициатива этого превосходного закона (ст. 23) принадлежит в лице князя Голицына-Муравлина русскому литератору, правда, давно уже посвятившему выдающийся талант свой борьбе с одичанием русского культурного общества. Из речи князя в Г. Совете, основанной на статистике пьянства, вы узнаете, что «в России за 18 лет замерзло 22150 человек» (чаще всего замерзают зимою пьяные), а «умерло от алкоголизма за это время 84217 человек». Следовательно, не будет преувеличением счесть, что за 18 лет Россия благодаря «фортам пьянства» теряет около 400 тысяч жизней, т.е. по крайней мере вчетверо больше, чем за тот же период Россия теряет (в средних числах) от войн. А пропито было за тот же период народного достояния много больше 10 миллиардов, которых хватило бы на полдюжины больших войн. Прибавьте к этой статистике неизмеримо более огромное количество людей, не совсем замерзших от пьянства, а только отморозивших себе конечности, не совсем опившихся водкой, а только расстроивших себе здоровье до непоправимости. Прибавьте к пропитому богатству бесчисленные миллионы потерянных рабочих дней, а с ними богатство, которое могло бы быть заработано. Прибавьте не поддающиеся исчислению случаи в пьяном виде насилий, оскорблений, драк, увечий, преступлений и проступков, порчи домашнего и общественного имущества и т.п. и т.п.

О, эти величественные алкогольные форты! О, эта пьяная Кастилия, в которую постепенно превращается когда-то осененная храмами православная «Святая Русь»! Когда вспомнишь, что целое десятилетие — и именно то, в которое японцы готовились к войне, — мы потратили на отстройку гигантских монопольных фортов, — сердце сожмется и невольно почувствуешь, что есть гнев Господен и что воистину «Бог поругаем не бывает». Что же в самом деле православной Империи хвалиться своим благочестием, служить молебны и так далее, — если на деле, — не в теории, а на практике, — мы всю страну покрыли каменною сетью совсем не христианских учреждений, совсем не нравственных, совсем не культурных, а противных всякой религии, нравственности и культуре! Мы, образованное общество, давно видим это, давно стонем и вопием, — и наконец-то многие благородные деятели из правящего класса почувствовали всю пучину пьяного зла. На мое замечание в разговоре с одним государственным человеком, что пора же серьезно взяться за народное отрезвление, он грустно сказал: «Не поздно ли?»

Плохо мы готовились к страшному суду истории— и потерпели заслуженную кару. Но неужели подобная же подготовка пойдет и далее? Неужели очагами нашей цивилизации останутся величественные форты питейного ведомства? Неужели около них должна завиться та национальная культура, которая когда то завивалась около алтарей и феодальных тронов? Неужели от погашения духа народного и отравления тел явится спасение России?

 

Вернуться  в Линдекс